Многих могли ввести в заблуждение строки Бодлера:
К Тебе, к Тебе одной взываю я из бездны,
В которую душа низринута моя...
Вокруг меня - тоски свинцовые края,
Безжизненна земля и небеса беззвездны.
Шесть месяцев в году здесь стынет солнца свет,
А шесть - кромешный мрак и ночи окаянство..
Как нож, обнажены полярные пространства:
- Хотя бы тень куста! Хотя бы волчий след!
Нет ничего страшней жестокости светила,
Что излучает лед. А эта ночь - могила,
Где Хаос погребен! Забыться бы теперь
Тупым, тяжелым сном - как спит в берлоге зверь...
Забыться и забыть и сбросить это бремя,
Покуда свой клубок разматывает время...
Бодлер обладал несомненным и верным чутьём в различии блага и зла: если его коллеги по «Новому Парнасу» проводили едва заметную черту между двумя полюсами сущностей (как понималось ими природа Зла и Добра), то Бодлер возвёл практически непреодолимую стену, скорее всего – окружил себя Цитаделью, куда божественной инспирации, summum bonum, добродетели и доброте не проникнуть, что методом дерзкой атаки («Искупление» XLIV – Fleurs du Mal), что после длительной осады («Полночные терзанья» LXXXIV - Fleurs du Mal)
«И, чтоб забыть весь этот бред,
Ты, жрец надменный, ты, чья лира
В могильных, темных ликах мира
Нашла Поэзии предмет,
Пьянящий, полный обаянья, -
Чем ты спасался? Пил да ел? -
Гаси же свет, покуда цел,
И прячься в ночь от воздаянья!».
Но в самом Шарле зла не было. Его биография, как весомо доказывает Жорж Батай, исключила любую возможность «взрастить» и «воспитать» в себе Зло, как автономный, не слитый и не подчинённый посторонним категориям объект. «….Отрицание добра у Бодлера в своей основе является отрицанием примата «завтрашнего дня»; в то же время поддерживаемое им утверждение Добра происходит от зрелого чувства (зачастую приводящего поэта к размышлениям об эротизме)».
Отрицание религии, указывает опять-таки Батай, имеет аналогичное происхождение: поэзия Бодлера суть поиски некой безнадёжной неудовлетворённости совместить неограниченное бытие и предельное существование, Идеал и Материю, Объект и Субъект. Казалось бы, допустима и вульгарная трактовка затруднений Бодлера с идентификацией и взаимоотношений с внешней (да и внутренней) средой: в каждой неудавшейся попытке обрести чаемый синтез двух составляющих бинарной оппозиции содержится мазохистское наслаждение, болезненный, ущербный Эрос фрустрации, тем и приятный чувственному поэту, что безотказный метод получения подобных наслаждений. «Если считать верным то, что «невозможное», являясь в тоже самое время «избранным» и, соответственно, принятым, не смотря ни на что, дурно пахнет, если последняя неудовлетворённость (которая всё же удовлетворяет рассудок) сама в конечном итоге оказывается обманом, в таком случае существует некая позорная нищета, признающая себя таковой». Бодлеровское зло – а генеалогия его простирается до нашего времени, слишком убого, слишком бездеятельно, немощно, по сравнению с исчадиями Фёдора Михайловича; во французской литературе вряд ли сыщется аналогов титанических чудищ сродни Свидригайлову, Верховенскому, и даже «мерзость ничтожная» Смердяков способен по прихоти интерпретатора оборачиваться промежуточной ипостасью Великого Инквизитора, соразмерной личности которому не знает европейская литература.
Личности Свидригайлова и Верховенского – именно деструктивны. Сущности, которые ни в чём не обретают покоя, и потому стремятся нарушить общую структуру, по возможности нанести наибольший вред. Эгоцентричны, призывая к жертвенности и жертвованию, но рискующие лишь в личных целях. Ницше не смог извинить Достоевского за вторую часть «Преступления и наказания». Напрасно. Именно во второй части Свидригайлов исполняет партию, которая буквально перетягивает к его персоне интерес читателя. С Раскольниковым и Мармеладовым, с женской частью «труппы» П. и Н. всё совершенно ясно: им назначены инертные, центростремительные амплуа, (по диалектике литературного вымысла), ни на что иное не способные, кроме безукорзненного послушания мужскому единоначалию. Свидригайлов одним нажатием курка «спрыгнул» со страниц романа в «трансцендентальную зону», одним росчерком накарябав знак вопроса, от которого не так-то просто отделаться, если, конечно, испытывать интерес к личности Достоевского, в его откровениях и его «демонах», инспирировавших его.
После драматургических памфлетов Островского обличения Бальзака, Флобера и Гюго буржуазии кажутся несоизмеримо мелкими. Моральный террор с беззастенчивым насилием, физическим унижением в условиях патриархального, искони существующего и побеждающего быта, тоталитарного домостроя (перекочевавшего сквозь столетия от митрополита Сильвестра); и – травля представителей «низших, социально уязвимых классов», внебрачных детей, падчериц, племянников, сирот – «привилегированными», владельцами капитала, имущества. Последнее – вовсе не проявление онтологической несправедливости. По крайней мере, ни один из персонажей французской литературы XIX века не испытывал (по велению Автора) наслаждения своей деспотической Властью в пределах собственных владений. Это естественные социальные взаимоотношения в семьях, в смягчённом виде воспроизводимые и в наше время. ЧС той разницей, что из Западной семьи удалось по мере возможности вытеснить насилие за пределы социальных ячеек; в российской же, патриархальной семье, с восточным образцом моногамии, с полугосударственным воспитанием; но нередко лишённой отцовского начала, управления и контроля, насилие является распространённой практикой, потому как – единственно эффективной.
<...>
В начале ХХ века литературную Россию захлестнули орды «татар» - авангардистов. Тот вандализм, который они успели учинить в сравнительно краткие сроки, тот культурный шок, которая пережила Россия после нашествия футуристов, и деструктивный импульс, передавшейся ранней советской литературе воистину был незнаком расслабленной, вялой, апатичной Европе. «Ангажированная» литература, марксистский экзистенциализм, социальный furor героев Сопротивления – не содержали той разрушительной мощи, каковая непринуждённо, с молодецкой удалью и с экстатическим восторгом крушила структуру исторического текста; как во Франции не ждали наскандаливших до мировой славы в считанные недели – сюрреалистов, Россия встретила своих новых литературных героев неподготовленной. И ужаснулась. Вот этой громадине с лошадиной физиономией, массивной челюстью и пронзительным маниакальным взором профессионального убийцы. Перо приравнявшего к штыку.
Профет, Глашатай и штатный Певец нового Левиафана. Сам не без мистического ореола.
Обратимся к святости. К праведности. Французская философия не подаёт пример. Французская литература не поучает, не указывает, не рекомендует. Французские литераторы и философы – следуют примеру. Примеру античного пирронизма, и более близких к себе Эразма Роттердамского, Агриппы Неттесгеймского, Пико дела Мирандолы следовал Монтень. Ларошфуко отчасти заимствовал свою нравственную доктрину у британского пуританизма. Паскаль – апологет Янсения, активист Пор-Рояля, использованный в качестве «орудия» в полемике между янсенистами и иезуитами. Поздние века уже не помышляют ни об апологетике, ни о «подаче примеров»: католические писатели становятся малоразличимы в общем массиве l'ecriture. Посвятив весь XIX век богоборчеству и атеистической агрессии (Таксиль), в ХХ французская литература принялась за восстановление своего нравственного облика, что у неё особенно не удавалось: пишущий эротическую лирику Пьер Эммануэль – самое убедительное тому подтверждение. «Католический писатель» в ХХ веке – не более, чем снабжающий свою лирику христианскими культурными кодами от горящего, да несгорающего куста до Голгофы.
С русской литературой несколько сложнее – редкий русский литератор (не ведавший Первой волны иммиграции и культурного террора в Советскую эпоху) не стремился обрести атрибуты святости. Забавно, что интерпретаторы (чаще всего – Бердяев, слишком впечатлительный мыслитель) того же поколения периодически находили у тех, или иных литераторов те самые пресловутые атрибуты святости: быть то эмпирический опыт «духовидения» или выражение благородства, снисхождения, добродетели как праведности, в нравственных категориях, не в социальных. Ни один из известных литераторов не сумел достичь такой степени контроля над собственным бытием и сознанием, что бы вытеснить за пределы своего творчества элемент saecularis, подлежащего немедленному осуждению; никому не удавалось «конструировать» свою биографию без регулярных «раскаяний» и «покаяний». Итог: христианская литература XIX века на две пятых состоит из исповедальных писем, ещё на две пятых – из анафем и проклятий в адрес метафизического Врага, то ли стремящегося повредить России, то ли попутавшего самого Автора; оставшаяся одна пятая – «духовная лирика», славословия инспиратору-демиургу, ad majorern Dei gloriam (кощунственно припоминать в данном случае девиз иезуитов, но что поделаешь?).
Генеральный директор российского Пен-центра Александр Ткаченко авторитарно заявляет: В современной французской литературе нет выдающихся личностей, которые заявили бы о себе так громко, что бы Мы (подчёркиваем, что – «мы, элитарная интеллигеция») их услышали». Конец цитаты. Вопрос не в том, кто из нас туг на ухо, вопрос в том, умеет ли современный чиновник читать. То, что Ткаченко – именно чиновник, сомнению не подлежит: подобные фразы мог произносить на пресс-конференции только органический чиновник, который врождён в социальный аппарат, как донорский материал.
Прокуратор литературы. Бля.
А ещё подобные фразы затаптывают множество частных и коллективных инициатив. Я не знаю, кто ныне распоряжается судьбами памятников мировой литературы, но – в очень малой степени таковая привилегия принадлежит читателю. Ею преимущественно владеет та самая категория «мы, интеллигенция», чиновники по менталитету, по миросозерцанию, по эстетическому и этическому восприятию. Только не возражайте, что десятое издание «Избранного» Омара Хайяма, и пятое - «Антологии арабской поэзии в 2-х томах» (с 73-го года издаётся, кажется) востребованы читателем: я готов полистать Абу Нуваса, если на прилавке рядом будет располагаться Бернар Ноэль, или, простите уж, Жак Превер. Но на «презентацию» пятижды изданной «Антологии» я в книжный магазин не зайду. Да и мало кто зайдёт. Зайдёт – ценитель. Зайдёт – праздный интурист, освоивший славянское наречие (Мигранты и иммигранты в подобные заведения не забредают – этническим не до того). Случайно заглянет бестолковая, но грезящая с отчаянной страстностью, барышня, всё ещё надеющаяся, что в «Мос.Дом.Книги.» завезут наконец Мальро вместо Мопассана (тома С.С. которого чуть ли не в каждой советской квартире).
Почему ТАК? Спросите чего полегче: готов также написать кляузу – «Пришёл вонючий разночинец» - чиновник, которому на литературу плевать не в меньшей степени, чем на торговлю: его методика - «шаг вперёд – два шага назад»; издать крохотным тиражом редчайший шедевр «неофициальной» литературы, после чего – пухлые, увесистые, невыносимо скучные, многими зачитанные, многими законспектированные, и надоевшие пуще летнего гнуса – тома классиков, классиков, классиков, всех под разными обложками и в различных переплётах, всех в алфавитном порядке, куда какой-то нелепой прихотью продавца втиснута книжечка Роже Нимье.
Да, к слову – Луи Арагона в Москве можно сыскать только в букинистических магазинах.
И то – не во всяких.
К Тебе, к Тебе одной взываю я из бездны,
В которую душа низринута моя...
Вокруг меня - тоски свинцовые края,
Безжизненна земля и небеса беззвездны.
Шесть месяцев в году здесь стынет солнца свет,
А шесть - кромешный мрак и ночи окаянство..
Как нож, обнажены полярные пространства:
- Хотя бы тень куста! Хотя бы волчий след!
Нет ничего страшней жестокости светила,
Что излучает лед. А эта ночь - могила,
Где Хаос погребен! Забыться бы теперь
Тупым, тяжелым сном - как спит в берлоге зверь...
Забыться и забыть и сбросить это бремя,
Покуда свой клубок разматывает время...
Бодлер обладал несомненным и верным чутьём в различии блага и зла: если его коллеги по «Новому Парнасу» проводили едва заметную черту между двумя полюсами сущностей (как понималось ими природа Зла и Добра), то Бодлер возвёл практически непреодолимую стену, скорее всего – окружил себя Цитаделью, куда божественной инспирации, summum bonum, добродетели и доброте не проникнуть, что методом дерзкой атаки («Искупление» XLIV – Fleurs du Mal), что после длительной осады («Полночные терзанья» LXXXIV - Fleurs du Mal)
«И, чтоб забыть весь этот бред,
Ты, жрец надменный, ты, чья лира
В могильных, темных ликах мира
Нашла Поэзии предмет,
Пьянящий, полный обаянья, -
Чем ты спасался? Пил да ел? -
Гаси же свет, покуда цел,
И прячься в ночь от воздаянья!».
Но в самом Шарле зла не было. Его биография, как весомо доказывает Жорж Батай, исключила любую возможность «взрастить» и «воспитать» в себе Зло, как автономный, не слитый и не подчинённый посторонним категориям объект. «….Отрицание добра у Бодлера в своей основе является отрицанием примата «завтрашнего дня»; в то же время поддерживаемое им утверждение Добра происходит от зрелого чувства (зачастую приводящего поэта к размышлениям об эротизме)».
Отрицание религии, указывает опять-таки Батай, имеет аналогичное происхождение: поэзия Бодлера суть поиски некой безнадёжной неудовлетворённости совместить неограниченное бытие и предельное существование, Идеал и Материю, Объект и Субъект. Казалось бы, допустима и вульгарная трактовка затруднений Бодлера с идентификацией и взаимоотношений с внешней (да и внутренней) средой: в каждой неудавшейся попытке обрести чаемый синтез двух составляющих бинарной оппозиции содержится мазохистское наслаждение, болезненный, ущербный Эрос фрустрации, тем и приятный чувственному поэту, что безотказный метод получения подобных наслаждений. «Если считать верным то, что «невозможное», являясь в тоже самое время «избранным» и, соответственно, принятым, не смотря ни на что, дурно пахнет, если последняя неудовлетворённость (которая всё же удовлетворяет рассудок) сама в конечном итоге оказывается обманом, в таком случае существует некая позорная нищета, признающая себя таковой». Бодлеровское зло – а генеалогия его простирается до нашего времени, слишком убого, слишком бездеятельно, немощно, по сравнению с исчадиями Фёдора Михайловича; во французской литературе вряд ли сыщется аналогов титанических чудищ сродни Свидригайлову, Верховенскому, и даже «мерзость ничтожная» Смердяков способен по прихоти интерпретатора оборачиваться промежуточной ипостасью Великого Инквизитора, соразмерной личности которому не знает европейская литература.
Личности Свидригайлова и Верховенского – именно деструктивны. Сущности, которые ни в чём не обретают покоя, и потому стремятся нарушить общую структуру, по возможности нанести наибольший вред. Эгоцентричны, призывая к жертвенности и жертвованию, но рискующие лишь в личных целях. Ницше не смог извинить Достоевского за вторую часть «Преступления и наказания». Напрасно. Именно во второй части Свидригайлов исполняет партию, которая буквально перетягивает к его персоне интерес читателя. С Раскольниковым и Мармеладовым, с женской частью «труппы» П. и Н. всё совершенно ясно: им назначены инертные, центростремительные амплуа, (по диалектике литературного вымысла), ни на что иное не способные, кроме безукорзненного послушания мужскому единоначалию. Свидригайлов одним нажатием курка «спрыгнул» со страниц романа в «трансцендентальную зону», одним росчерком накарябав знак вопроса, от которого не так-то просто отделаться, если, конечно, испытывать интерес к личности Достоевского, в его откровениях и его «демонах», инспирировавших его.
После драматургических памфлетов Островского обличения Бальзака, Флобера и Гюго буржуазии кажутся несоизмеримо мелкими. Моральный террор с беззастенчивым насилием, физическим унижением в условиях патриархального, искони существующего и побеждающего быта, тоталитарного домостроя (перекочевавшего сквозь столетия от митрополита Сильвестра); и – травля представителей «низших, социально уязвимых классов», внебрачных детей, падчериц, племянников, сирот – «привилегированными», владельцами капитала, имущества. Последнее – вовсе не проявление онтологической несправедливости. По крайней мере, ни один из персонажей французской литературы XIX века не испытывал (по велению Автора) наслаждения своей деспотической Властью в пределах собственных владений. Это естественные социальные взаимоотношения в семьях, в смягчённом виде воспроизводимые и в наше время. ЧС той разницей, что из Западной семьи удалось по мере возможности вытеснить насилие за пределы социальных ячеек; в российской же, патриархальной семье, с восточным образцом моногамии, с полугосударственным воспитанием; но нередко лишённой отцовского начала, управления и контроля, насилие является распространённой практикой, потому как – единственно эффективной.
<...>
В начале ХХ века литературную Россию захлестнули орды «татар» - авангардистов. Тот вандализм, который они успели учинить в сравнительно краткие сроки, тот культурный шок, которая пережила Россия после нашествия футуристов, и деструктивный импульс, передавшейся ранней советской литературе воистину был незнаком расслабленной, вялой, апатичной Европе. «Ангажированная» литература, марксистский экзистенциализм, социальный furor героев Сопротивления – не содержали той разрушительной мощи, каковая непринуждённо, с молодецкой удалью и с экстатическим восторгом крушила структуру исторического текста; как во Франции не ждали наскандаливших до мировой славы в считанные недели – сюрреалистов, Россия встретила своих новых литературных героев неподготовленной. И ужаснулась. Вот этой громадине с лошадиной физиономией, массивной челюстью и пронзительным маниакальным взором профессионального убийцы. Перо приравнявшего к штыку.
Профет, Глашатай и штатный Певец нового Левиафана. Сам не без мистического ореола.
Обратимся к святости. К праведности. Французская философия не подаёт пример. Французская литература не поучает, не указывает, не рекомендует. Французские литераторы и философы – следуют примеру. Примеру античного пирронизма, и более близких к себе Эразма Роттердамского, Агриппы Неттесгеймского, Пико дела Мирандолы следовал Монтень. Ларошфуко отчасти заимствовал свою нравственную доктрину у британского пуританизма. Паскаль – апологет Янсения, активист Пор-Рояля, использованный в качестве «орудия» в полемике между янсенистами и иезуитами. Поздние века уже не помышляют ни об апологетике, ни о «подаче примеров»: католические писатели становятся малоразличимы в общем массиве l'ecriture. Посвятив весь XIX век богоборчеству и атеистической агрессии (Таксиль), в ХХ французская литература принялась за восстановление своего нравственного облика, что у неё особенно не удавалось: пишущий эротическую лирику Пьер Эммануэль – самое убедительное тому подтверждение. «Католический писатель» в ХХ веке – не более, чем снабжающий свою лирику христианскими культурными кодами от горящего, да несгорающего куста до Голгофы.
С русской литературой несколько сложнее – редкий русский литератор (не ведавший Первой волны иммиграции и культурного террора в Советскую эпоху) не стремился обрести атрибуты святости. Забавно, что интерпретаторы (чаще всего – Бердяев, слишком впечатлительный мыслитель) того же поколения периодически находили у тех, или иных литераторов те самые пресловутые атрибуты святости: быть то эмпирический опыт «духовидения» или выражение благородства, снисхождения, добродетели как праведности, в нравственных категориях, не в социальных. Ни один из известных литераторов не сумел достичь такой степени контроля над собственным бытием и сознанием, что бы вытеснить за пределы своего творчества элемент saecularis, подлежащего немедленному осуждению; никому не удавалось «конструировать» свою биографию без регулярных «раскаяний» и «покаяний». Итог: христианская литература XIX века на две пятых состоит из исповедальных писем, ещё на две пятых – из анафем и проклятий в адрес метафизического Врага, то ли стремящегося повредить России, то ли попутавшего самого Автора; оставшаяся одна пятая – «духовная лирика», славословия инспиратору-демиургу, ad majorern Dei gloriam (кощунственно припоминать в данном случае девиз иезуитов, но что поделаешь?).
Генеральный директор российского Пен-центра Александр Ткаченко авторитарно заявляет: В современной французской литературе нет выдающихся личностей, которые заявили бы о себе так громко, что бы Мы (подчёркиваем, что – «мы, элитарная интеллигеция») их услышали». Конец цитаты. Вопрос не в том, кто из нас туг на ухо, вопрос в том, умеет ли современный чиновник читать. То, что Ткаченко – именно чиновник, сомнению не подлежит: подобные фразы мог произносить на пресс-конференции только органический чиновник, который врождён в социальный аппарат, как донорский материал.
Прокуратор литературы. Бля.
А ещё подобные фразы затаптывают множество частных и коллективных инициатив. Я не знаю, кто ныне распоряжается судьбами памятников мировой литературы, но – в очень малой степени таковая привилегия принадлежит читателю. Ею преимущественно владеет та самая категория «мы, интеллигенция», чиновники по менталитету, по миросозерцанию, по эстетическому и этическому восприятию. Только не возражайте, что десятое издание «Избранного» Омара Хайяма, и пятое - «Антологии арабской поэзии в 2-х томах» (с 73-го года издаётся, кажется) востребованы читателем: я готов полистать Абу Нуваса, если на прилавке рядом будет располагаться Бернар Ноэль, или, простите уж, Жак Превер. Но на «презентацию» пятижды изданной «Антологии» я в книжный магазин не зайду. Да и мало кто зайдёт. Зайдёт – ценитель. Зайдёт – праздный интурист, освоивший славянское наречие (Мигранты и иммигранты в подобные заведения не забредают – этническим не до того). Случайно заглянет бестолковая, но грезящая с отчаянной страстностью, барышня, всё ещё надеющаяся, что в «Мос.Дом.Книги.» завезут наконец Мальро вместо Мопассана (тома С.С. которого чуть ли не в каждой советской квартире).
Почему ТАК? Спросите чего полегче: готов также написать кляузу – «Пришёл вонючий разночинец» - чиновник, которому на литературу плевать не в меньшей степени, чем на торговлю: его методика - «шаг вперёд – два шага назад»; издать крохотным тиражом редчайший шедевр «неофициальной» литературы, после чего – пухлые, увесистые, невыносимо скучные, многими зачитанные, многими законспектированные, и надоевшие пуще летнего гнуса – тома классиков, классиков, классиков, всех под разными обложками и в различных переплётах, всех в алфавитном порядке, куда какой-то нелепой прихотью продавца втиснута книжечка Роже Нимье.
Да, к слову – Луи Арагона в Москве можно сыскать только в букинистических магазинах.
И то – не во всяких.
=========================================
Европейская философия XIX века страдала религиозным дальтонизмом, или – религиозной же близорукостью (позитивизм, мало того, что совместил в себе эти два заболевания, усугубил – столкнув религиозную мысль с постамента Идеи, отобрал костыли – «вне-эмпирические» данные, вместе с регалиями не нуждающегося в аргументации авторитета: то, что было инициировано энциклопедистами, логически завершил Конт, Огюст. Но диалектика Конта была – инертна, как и все французские философы, он следовал импульсу, но не произвёл импульс. Это не предъявление дискредитирующего обвинения – это констатация, давно уже призванная пресечь давний конфликт: основанный на требовании. Совершенно бессмысленны и отвратительны попытки отрицать историческую диалектику. Присмотритесь к истории французской философии, претерпевающей последовательные метаморфозы в перспективе совокупности множества политических, социальных, экономических, культурных, частных/личностных, в конце концов, факторов – и Вам станет ясно, что ничего иного, кроме как Конта, со своими плоскими, не то, что бы шаткими, напротив – добротно спаянными, сбитыми, но от того – нисколько не симпатичными схемами-универсумами, во Франции появиться попросту не могло!
Не допустили бы. Нет, звучать и прочитываться должно иначе: не получилось бы. Как не удалась во Франции революция, как не удался абсолютизм не на века – на вечность, как не удалось тамплиерам создать первую в Европе и во всём мире транснациональную корпорацию. Если бы что-нибудь из вышеперечисленного возымело успех, стоило бы поговорить и о произвольном становлении и развитии французской философии. Причём, представляется весьма сомнительным, что «становление и развитие» были бы в данной ситуации – естественными. Не хотелось бы припоминать о нетерпении Клио к «сослагательному наклонению», но всё же придётся, потому что именно частный, чуждый, не поданный, так навязанный кем-либо пример, порождает интеллектуальный и духовный шовинизм. Франция обязуется выполнять требования некого постороннего в целях общеевропейского духовного процесса! Франция должна быть приобщена к воспитанной германским шпицрутеном Идее! Франция или примет условия, или Мы, интеллигенция Европы (а Вы знаете, как Россия чутко реагирует на европейские конфликты) объявим Франции идеологическую войну и подвергнем обструкции! И объявили. И подвергли.
Идиоты. Идиотские претензии.
Намеренно оскорбление: ещё одну страну обвиняют в том, что она не следует коллективным тенденциям. До введения Евро французские франки были одними из самых красивых купюр. Пришёл глобалист и всё испоганил. Пришли «конструктивисты», что бы в экономических категориях, с употреблением терминологии, каковой только мозги вышибать аки прикладом, объяснить французам, почему они потерпели историческое поражение, почему Франция скинута с пьедестала Мировых держав: мол, Франция не поддерживала общеевропейское движение, Франция отстала от интенсивной рационализации, Франция не выдержала экономического состязания – это потому что французы, глядя в зеркало, видят безумцев, это потому что Правительство у них набирается из самых неблагонадёжных кадров, одним словом – чепуха у них, а не государственность, и нация их – дрянь, «народишко» посреди Европы, посреди Испании, Германии и Англии.
К чести для французов, оные никогда и ни перед кем не оправдывались. Из всей истории французских гуманитарных дисциплин и литературы один Шарль Пеги в «Нашей юности» чуток поспорил сам с собой на тему «Не так ли французы хороши, как кажется?». И тут е находит ответ: Франция не нуждается в политическом самоутверждении! Верно! В июне 1936 года Франция уже повелась на «общеевропейские» методы: вся «прогрессивная» Европа с любопытством наблюдала, как французы вживаются в роль антикризисных рационализаторов, при всей своей неловкости, неряшливости, неудачливости. Французская политика – это смесь «размашистого» помпезного великолепия (до сих пор в национальных праздниках наблюдается эта восторженность величием) и внутренней путаницы, образовавшейся по чьей-то недобросовестности, бестолковости, непоследовательности. «Народному фронту» понадобилось бы не один десяток лет, что бы наверстать упущенный опыт действительно – ведущих европейских государств, но ему не суждено было продержаться у руля и ветрил: Вторая Мировая снесла экономику Франции «под корень».
Европа опять злорадно взвизгнула: одухотворённый Прометеем-фюрером (пламя Войны) Вермахт играючи сокрушил бездушную нацию! Идиоты, и ещё раз идиоты! Сокрушила – бездушная аппаратура, механизм Войны, сокрушил милитаризм, к которому у французов, даже в годы наполеоновских экспансивных демаршей (корсиканец, чужеземец – вёл целый народ!) не было естественной предрасположенности. Француз-победитель это – талантливый дипломат, проницательный стратег, дисциплинированный офицер (весь миф Наполеона держался одной фразой: «В походном ранце каждого лежит маршальский жезл!») но не – Воин, не военщина. Не было и монархов, с той же ревностью и энтузиазмом занимающихся Войной, как прусские или австрийские государи. Французским дипломатам казались варварством – дисциплинарный кодекс русской армии, муштра, военные поселения в России по инициативе Николая I с Аракчеевым; подобных Аракчееву персон во Франции и быть не могло.
Неуместно даже предположить такие аналогии.
Значение Франции? О, многие и не утруждали себя мыслью, что этот народ может иметь какое-нибудь значение, сопоставимое с тем, что утратил после 1914 года… Но! Эту утрату и поражения переживала вся европейская цивилизация в течении всего XIX века: британцы оказались беспомощны в кандалах пуританизма. Германец, рассудочный до боли в висках Гегель, угрюмый мизантроп Шопенгауэр, меланхоличный Ницше, патетический Шпенглер отказали Европе в будущем. Они раньше французов сказали решительное «НЕТ!». Раньше всех начали отрицать – и это решительное «НЕТ!» приобрело чёткие очертания и солидную теоретическую базу. Французы возразили: «Как, нет?! Не может быть!». Не поверили. И принялись созидать, конструировать, расширять в совершенно ином направлении. И это было лучше, чем apres nous le deluge, после чего евразиец-патологоанатом «констатирует», истеройд-эсхатолог «ритуально» завизжит “cadaver est!”, эзотерики-мистификаторы разложат инструментарий экзорцистов (на случай несанкционированного воскрешения), а клир засуетиться – соборование Культуры дело немаленькое! То-то структурализм обрёл новое, и богатое и разнообразное бытие именно в Франции; Франция была, есть и будет социокультурным пространством, чьё значение – продлить жизнь многим и многим, приютить отвергнутых, пособить хворым, воскресить мёртвое – не из одного гуманитарного сочувствия, что окончательно испортило себе репутацию. Из живого, деятельного человеческого интереса. Французский гуманитарий вот уже третий век занят этой благородной деятельностью, не забывая при случае едко съязвить, что вся остальная Европа, не говоря уже о России, прилагала куда большие усилия для подавления и разрушения собственной культуры, иногда даже на эмбриональной стадии развития. Кто из них прав?
Не допустили бы. Нет, звучать и прочитываться должно иначе: не получилось бы. Как не удалась во Франции революция, как не удался абсолютизм не на века – на вечность, как не удалось тамплиерам создать первую в Европе и во всём мире транснациональную корпорацию. Если бы что-нибудь из вышеперечисленного возымело успех, стоило бы поговорить и о произвольном становлении и развитии французской философии. Причём, представляется весьма сомнительным, что «становление и развитие» были бы в данной ситуации – естественными. Не хотелось бы припоминать о нетерпении Клио к «сослагательному наклонению», но всё же придётся, потому что именно частный, чуждый, не поданный, так навязанный кем-либо пример, порождает интеллектуальный и духовный шовинизм. Франция обязуется выполнять требования некого постороннего в целях общеевропейского духовного процесса! Франция должна быть приобщена к воспитанной германским шпицрутеном Идее! Франция или примет условия, или Мы, интеллигенция Европы (а Вы знаете, как Россия чутко реагирует на европейские конфликты) объявим Франции идеологическую войну и подвергнем обструкции! И объявили. И подвергли.
Идиоты. Идиотские претензии.
Намеренно оскорбление: ещё одну страну обвиняют в том, что она не следует коллективным тенденциям. До введения Евро французские франки были одними из самых красивых купюр. Пришёл глобалист и всё испоганил. Пришли «конструктивисты», что бы в экономических категориях, с употреблением терминологии, каковой только мозги вышибать аки прикладом, объяснить французам, почему они потерпели историческое поражение, почему Франция скинута с пьедестала Мировых держав: мол, Франция не поддерживала общеевропейское движение, Франция отстала от интенсивной рационализации, Франция не выдержала экономического состязания – это потому что французы, глядя в зеркало, видят безумцев, это потому что Правительство у них набирается из самых неблагонадёжных кадров, одним словом – чепуха у них, а не государственность, и нация их – дрянь, «народишко» посреди Европы, посреди Испании, Германии и Англии.
К чести для французов, оные никогда и ни перед кем не оправдывались. Из всей истории французских гуманитарных дисциплин и литературы один Шарль Пеги в «Нашей юности» чуток поспорил сам с собой на тему «Не так ли французы хороши, как кажется?». И тут е находит ответ: Франция не нуждается в политическом самоутверждении! Верно! В июне 1936 года Франция уже повелась на «общеевропейские» методы: вся «прогрессивная» Европа с любопытством наблюдала, как французы вживаются в роль антикризисных рационализаторов, при всей своей неловкости, неряшливости, неудачливости. Французская политика – это смесь «размашистого» помпезного великолепия (до сих пор в национальных праздниках наблюдается эта восторженность величием) и внутренней путаницы, образовавшейся по чьей-то недобросовестности, бестолковости, непоследовательности. «Народному фронту» понадобилось бы не один десяток лет, что бы наверстать упущенный опыт действительно – ведущих европейских государств, но ему не суждено было продержаться у руля и ветрил: Вторая Мировая снесла экономику Франции «под корень».
Европа опять злорадно взвизгнула: одухотворённый Прометеем-фюрером (пламя Войны) Вермахт играючи сокрушил бездушную нацию! Идиоты, и ещё раз идиоты! Сокрушила – бездушная аппаратура, механизм Войны, сокрушил милитаризм, к которому у французов, даже в годы наполеоновских экспансивных демаршей (корсиканец, чужеземец – вёл целый народ!) не было естественной предрасположенности. Француз-победитель это – талантливый дипломат, проницательный стратег, дисциплинированный офицер (весь миф Наполеона держался одной фразой: «В походном ранце каждого лежит маршальский жезл!») но не – Воин, не военщина. Не было и монархов, с той же ревностью и энтузиазмом занимающихся Войной, как прусские или австрийские государи. Французским дипломатам казались варварством – дисциплинарный кодекс русской армии, муштра, военные поселения в России по инициативе Николая I с Аракчеевым; подобных Аракчееву персон во Франции и быть не могло.
Неуместно даже предположить такие аналогии.
Значение Франции? О, многие и не утруждали себя мыслью, что этот народ может иметь какое-нибудь значение, сопоставимое с тем, что утратил после 1914 года… Но! Эту утрату и поражения переживала вся европейская цивилизация в течении всего XIX века: британцы оказались беспомощны в кандалах пуританизма. Германец, рассудочный до боли в висках Гегель, угрюмый мизантроп Шопенгауэр, меланхоличный Ницше, патетический Шпенглер отказали Европе в будущем. Они раньше французов сказали решительное «НЕТ!». Раньше всех начали отрицать – и это решительное «НЕТ!» приобрело чёткие очертания и солидную теоретическую базу. Французы возразили: «Как, нет?! Не может быть!». Не поверили. И принялись созидать, конструировать, расширять в совершенно ином направлении. И это было лучше, чем apres nous le deluge, после чего евразиец-патологоанатом «констатирует», истеройд-эсхатолог «ритуально» завизжит “cadaver est!”, эзотерики-мистификаторы разложат инструментарий экзорцистов (на случай несанкционированного воскрешения), а клир засуетиться – соборование Культуры дело немаленькое! То-то структурализм обрёл новое, и богатое и разнообразное бытие именно в Франции; Франция была, есть и будет социокультурным пространством, чьё значение – продлить жизнь многим и многим, приютить отвергнутых, пособить хворым, воскресить мёртвое – не из одного гуманитарного сочувствия, что окончательно испортило себе репутацию. Из живого, деятельного человеческого интереса. Французский гуманитарий вот уже третий век занят этой благородной деятельностью, не забывая при случае едко съязвить, что вся остальная Европа, не говоря уже о России, прилагала куда большие усилия для подавления и разрушения собственной культуры, иногда даже на эмбриональной стадии развития. Кто из них прав?
(зима 2006)
Комментариев нет:
Отправить комментарий